
Арапчонок, нарисованный внизу холста, больше смахивал на дьяволенка, чем на ребенка, — столько злого сарказма и жестокости было в чертах его темно-шоколадного сморщенного личика.
Но, как заметил Мещерский, Ивана Лыкова в этой картине интересовали не столько лица изображенных, сколько их костюмы. Наряд дамы был из серебристой парчи. К лифу алмазным аграфом с вензелем Елизаветы была приколота алая фрейлинская лента. Кроме аграфа, на платье виднелось и еще одно массивное драгоценное украшение: подвеска в виде кораблика — гондолы, украшенная крупными жемчужинами и самоцветами. Эта подвеска совершенно не гармонировала с платьем. Она словно попала на портрет из другого века.
— Нравится? — усмехнулся Лыков. — Тебе она нравится?
— Чей это портрет? — повторил Мещерский.
— В каталоге значится, что это русская копия с итальянского оригинала, — ответила за брата Анна Лыкова. — Это портрет Марии Бестужевой, жены вице-канцлера и придворной фрейлины Елизаветы. Копия довольно слабая. Рисовал ее, скорее всего, какой-нибудь крепостной художник, учился копировать фамильные портреты.
— Неужели эту мегеру кто-то купит? — усомнился Мещерский. — Неприятное какое лицо, и краски мрачные.
— Купят, — ответила Анна, — лоты восемнадцатого века редкость на наших аукционах. Купят, повесят в гостиной над диваном.
— Салтыков купит, — сказал Иван Лыков. — Видишь, Аня, как точно я называю имя будущего покупателя. — Он помолчал, многозначительно поглядывая то на отчего-то сразу смутившуюся сестру, то на удивленного Мещерского. — А что, Сергуня, ты разве не в курсе, что он снова приехал? Что он уже с начала лета в Москве обретается? И, по-моему, на этот раз возвращаться в Париж не собирается.
